Кондратий. Верно! И документов, значит, нет — сгорели!
Савва. И документов нет. Иди-ка, дядя, работать, — буде дворяниться!
Кондратий (смеется). Потеха! Голые это все, как из бани!
Савва. Ты мужик, Кондратий?
Кондратий. Подати плачу. Крестьянин я, это верно.
Савва. Я тоже мужик. Нам, брат, с тобой хуже не станет.
Кондратий. Да уж куда хуже! Но только много народу пропадет, Савва Егорович!
Савва. Ничего, довольно останется. Дрянь, дядя, пропадет. Глупые пропадут, для которых эта жизнь, как скорлупа для рака! Пропадут те, кто верит, — у них отнимется вера. Пропадут те, кто любит старое, — у них все отнимется. Пропадут слабые, больные, любящие покой: покоя, дядя, не будет на земле. Останутся только свободные и смелые, с молодою жадною душой, с ясными глазами, которые обнимают мир.
Кондратий. Как у вас… Я ваших глаз, Савва Егорович, боюсь, особенно в темноте.
Савва. Как у меня? Нет, Кондратий, я человек отравленный, — от меня ихнею мертвечиною пахнет. Будут люди лучше, свободнее, веселее. И, свободные от всего, голые, вооруженные только разумом своим, они сговорятся и устроят новую жизнь, хорошую жизнь, Кондратий, где можно будет дышать человеку.
Кондратий. Любопытно. Только позвольте сказать вам, Савва Егорович… народ — он хитрый, припрячет что-нибудь или как. А потом, глядь, на старое и повернули, по-старому, значит, как было. Тогда как?
Савва. По-старому. (Мрачно.) Тогда совсем надо его уничтожить. Пусть на земле совсем не будет человека. Раз жизнь ему не удалась, пусть уйдет и даст место другим, — и это будет благородно, и тогда можно будет и пожалеть его, великого осквернителя и страдальца земли!..
Кондратий (качая головой). Однако!
Савва (кладя ему руку на плечо). Поверь мне, монах, я исходил много городов и земель, и нигде я не видел свободного человека. Я видел только рабов. Я видел клетки, в которых они живут, постели, на которых они родятся и умирают; я видел их вражду и любовь, грех и добродетель. И забавы их я видел: жалкие попытки воскресить умершее веселье. И на всем, что я видел, лежит печать глупости и безумия. Родившийся умным — глупеет среди них; родившийся веселым — вешается от тоски и высовывает им язык. Среди цветов прекрасной земли, — ты еще не знаешь, монах, как она прекрасна! — они устроили сумасшедший дом. А что они делают со своими детьми! Я еще не видел ни одной пары родителей, которые не были бы достойны смертной казни: во-первых, — что родили; а во-вторых, — что, родившись, тотчас не умерли сами.
Кондратий. Ого, как вы говорите!
Савва. И как они лгут, как они лгут, монах! Они не убивают правды, нет, они ежедневно секут ее, они обмазывают своими нечистотами ее чистое лицо, — чтобы никто не узнал ее! — чтобы дети ее не любили! — чтобы не было ей приюта! И на всей земле — на всей земле, монах, нет места для правды.
Задумывается. Пауза.
Кондратий. А нельзя как-нибудь инако, без огня? Очень страшно, Савва Егорович. Что же это такое будет! Светопреставление.
Савва. Нельзя, дядя, иначе: светопреставление и нужно. Лечили их лекарством — не помогло; лечили их железом — не помогло. Огнем их теперь надо — огнем!
Пауза. Сверкают безмолвно зарницы. Где-то далеко колотит сторож в железную доску. Савва неподвижно-широко смотрит на зарницу: он окован громадною думою о жизни, мыслями без слов, чувством без выражения. Видит свое одиночество и близкую смерть.
Кондратий. И кабаков не будет?
Савва (думая). Ничего не будет.
Кондратий. Кабаки построят. Без кабаков не обойдутся.
Продолжительное молчание.
Кондратий. Да-а… О чем задумались, Савва Егорович? (Савва молчит.
Кондратий прикасается к его плечу.) На вас бабочка села.
Савва. Что?
Кондратий. Бабочка села. Мертвая голова называемая — по ночам летает. Да что вы?
Савва (вздрогнув, громко). Оставь.
Кондратий. Испугал я вас?
Савва. Что? (Очнувшись, удивленно.) Какие зарницы! Ты что говоришь? Да, да. Ничего, брат, все устроится… (Вздохнув, весело.) Ну как же — начнем? Согласен? Да ну, дядя, будет упрямиться!
Кондратий (покачивая головой). Загадали вы мне загадку.
Савва. Ничего, дядя, не робей. Ты человек умный, сам понимаешь, что нельзя иначе. Кабы можно иначе, разве стал бы я сам, пойми!
Кондратий (густо вздыхает). Да-а… Эх, Савва Егорович, ангел вы мой неоцененный, разве я этого не понимаю? Жизнь проклятущая! Эх, Савва Егорович, Савва Егорович! Вот скажи я вам, кому хочешь скажи: я человек хороший, — засмеют, по затылку дадут: «что брешешь, пьяница!..» Кондратий — хороший человек… самому даже смешно, а я, ей-Богу, хороший. Так, не знаю, как это вышло. Жил-жил — и вдруг! Как это, по какой причине — неизвестно.
Савва. А ты вот все боишься!
Кондратий. Кто я теперь такой: ни Богу свеча, ни черту кочерга. Как оглянешься иной раз да подумаешь… Эх, Савва Егорович, разве у меня совести нет? Разве я не понимаю? Все я понимаю, но только… Я и дьявола не то вправду боюсь, не то так: дурака ломаю. Эка штука — дьявол! Побыл бы на нашем месте, так узнал бы кузькину мать. Недавно это, пьяный, кричу я: выходи, дьявол, на левую руку, я человек отчаянный! Мне ничего не жалко: пропадать, так пропадать… Эх, разжалобили вы меня, Савва Егорович!
(Утирает рукавом глаза.)
Савва. Зачем пропадать? И я пропадать не хочу. Еще поживем, дядя! Тебе сколько лет?
Кондратий. Сорок два.